В крошечной уборной еле хватило место на двоих. Курили здесь, похоже, часто — запах дыма висел сильный, как в настоящей курилке. Пепел и бычки, по–видимому, стряхивали прямо в унитаз.
Щелкнула зажигалка. Первую пару мгновений мы оба молчали. Слишком ценное было это ощущение — самая первая глубокая затяжка после многих часов воздержания — чтобы не насладиться ей сполна. Но время было дорого, и я спросила первое, что пришло в голову — почему–то именно такие вопросы очень часто оказываются самыми верными.
— Почему вы сказали, что чистая совесть в этой стране — редкость?..
Он взглянул на меня удивленно. Неужели все–таки не ожидал, что с ним заговорят?
— Ах, это. Есть такое выражение, что каждый народ достоин своего правительства. Мы ведь все видели, к чему шло дело, но палец о палец не ударили, чтобы что–нибудь изменить, — он резко, нервно затянулся. — Я хочу сказать, все те, кто старше тридцати, о вас и ваших сверстниках речь не идет. Я сам лет десять делал вид, что все происходящее меня нисколько не касается.
— Вы испугались? — предположила я.
— Нет, — ответил он, ни на секунду не задумавшись — как будто уже задавал себе этот вопрос. — Мне было бы гораздо легче думать, что я просто испугался. Страх, в конце концов, вполне простительное чувство. Но на самом деле все гораздо хуже. Большинству из нас все это время было просто наплевать на то, что происходит — лишь бы не задело нас самих. Во всяком случае, мне точно было наплевать. Так что я, можно сказать, заслужил все то, что произошло дальше.
От подобного заявления у меня в буквальном смысле глаза поползли на лоб.
— Ну… э-мм, вы ведь, в конце концов, вступились за своего аспиранта! Я сама училась в университете, и я точно знаю, что большинство из преподавателей такого никогда не сделают. И если люди в самом деле получают то, что заслужили — почему у них все хорошо?
Он чуть приподнял брови — тем же жестом, который недавно так взбесил сержанта.
— А кто вам сказал, будто у них все хорошо?.. Знаете, у меня был друг; мы вместе защищали кандидатские, потом работали на одной кафедре. Когда случилась вся эта история, он был в больнице. Я тогда очень переживал — думал, что с ним и в самом деле что–нибудь серьезное, звонил ему домой… А потом оказалось, что он специально лег обследоваться, чтобы не присутствовать при тех разборках. Понимаете, о том, чтобы прийти на заседание научного совета и высказаться в мою защиту, он даже не думал — это было для него немыслимо. Вернулся он только тогда, когда вышел приказ о моем увольнении. Я его встретил, когда заходил на кафедру за документами. Ну и видок у него был!.. Лицо бледное, под глазами мешки, а взгляд все время бегает. Он подошел ко мне, сказал — надо поговорить, только на кафедре нельзя, здесь все прослушивают, пойдем куда–нибудь. Я на него посмотрел, как на сумасшедшего. Положим, лизоблюдов и любителей посплетничать везде хватает, но прослушка в кабинетах — это уже полный бред. До какой паранойи надо было себя накрутить, чтобы в такое верить?.. Ладно, говорю, пошли в буфет. Он отвечает — нет, нельзя, нас там увидят. Нас, _вдвоем_, вы понимаете? Ведь взрослый человек, доктор наук, и все равно… Так перетрусил, что сам на себя стал не похож. И до сих пор ведь там работает, на кафедре с «прослушкой». А вы говорите — «хорошо».
— Вы что там, утонули, что ли?.. — грубо спросили из–за двери.
Я покривилась, бросила потушенный окурок в унитаз и вышла первой. Только через несколько минут, уже пройдя весь коридор, я вдруг подумала, что так и не спросила имени своего собеседника.
…Домой в ту ночь я так и не вернулась. Так и бродила до утра, припоминая то один, то другой эпизод из своей прежней жизни. Разумеется, в колледж я тоже не пошла — а вместо этого отправилась домой и заварила себе крепкий кофе, напряженно ожидая возвращения родителей с работы.
— Как… — я задохнулась, и пришлось начать с начала. — Как вы могли со мной так поступить?!
На лице моего отца мелькнуло мимолетное сомнение, но он взял себя в руки и сказал:
— Хватит орать. Мы делали то, что лучше для тебя. У тебя уже было две судимости. Так что весь выбор был — лечение или колония.
— Не ври! — рявкнула я.
Он оскорбился.
Удивительно, но он и вправду оскорбился, лишний раз доказывая мне, что мы беседуем на разных языках.
— У меня остались документы. Я могу их тебе показать.
— Не ври, что вас заставили или что вы боялись, что я попаду в тюрьму, — яснее выразилась я. — Я знаю, что вы с радостью ухватились за подобную возможность. Вы всю жизнь мечтали, чтобы кто–нибудь поковырялся у меня в мозгах — и сделал бы меня такой, какой бы вы хотели меня видеть. Вы могли бы спросить у меня самой, чего я хочу. Но вы этого не сделали. Вас слишком волновало то, чего хотелось вам самим. И вы прекрасно знали, что я предпочту попасть в колонию, чем допустить, чтобы мою память выпотрошили! Зашили! И кастрировали!! Но это же такая мелочь, правда? Зачем вам помнить, что я тоже человек — и тоже могу чего–то хотеть?!
— Ты все переворачиваешь с ног на голову. Конечно, мы хотели, чтобы ты была нормальной. Но…
Я перебила:
— Поздравляю. У вас почти получилось. Целых десять месяцев я была, с вашей точки зрения, нормальной. Хочется надеяться, что это принесло вам больше радости, чем мне. А теперь я ухожу.
Его лицо окаменело.
— Ты никуда не пойдешь.
Он загораживал мне путь. Краем глаза я отметила, что он держал большие пальцы рук в карманах — как всегда, когда был сильно чем–нибудь взволнован. Именно в такой позе он когда–то слушал завуча из нашей школы, говорившую, что я мешаю остальным ученикам и нарушаю дисциплину в школе. И в точности в такой же позе ожидал меня на выходе из полицейского участка — в самый первый раз, когда я сдуру позвонила матери и сообщила ей о задержании. Просто удивительно, сколько всего я теперь помнила о собственном отце.
— Отойди от двери, — сдавленным от ненависти голосом сказала я.
Никогда впоследствии я не могла сказать, что он увидел на моем лице и почему посторонился. Но я вспоминаю случай на парковке, вспоминаю злость, которая переполняла меня в тот момент — и могу только радоваться, что мне не пришлось узнать, действительно ли я могла его ударить.
Я сорвала свою злость на двери, так рванув ее к себе, что створка грохнула о стену. Подхватила сумку, брошенную на калошнице.
Мать тихо ахнула. Наверное, она хотела меня удержать, поскольку я услышала, как он ее одернул.
— Пусть что хочет, то и делает. Это уже не наша дочь.
Да, вероятно, так они и думали. У них была их дочь — воспитанная девочка, отличница, которая училась в колледже и никогда не приходила домой позже десяти. Которая встречалась с мальчиками и не прикасалась к сигаретам. Которая считала всех «зеленых» ненормальными, и (уж конечно!) не была одной из них.
А все, что было мной — это для них была какая–то болезнь, безумие, которое украло у них дочь. Они и в самом деле верили, что это можно вылечить — и тогда я стану такой, какой и должна быть. Милой, скромной и домашней девочкой.
Я почувствовала, что скриплю зубами.
Ладно! Верьте и надейтесь, если вам так нравится. Я все равно не в силах в чем–то вас переубедить. Не в силах даже объяснить, что то, что вы решили сделать из любви ко мне, было предательством и наихудшей подлостью.
«Не наша дочь»…
— Не ваша, — согласилась я. — Наверное, она погибла в «автокатастрофе».
Ждать лифт на лестничной площадке было невозможно. Я помчалась вниз, перелетая через три ступеньки.
Пропади оно все….
Наверху негромко стукнула обитая красивой черной кожей дверь.
Пропади оно все пропадом.
Пока я быстро шла по улице, бушующая во мне злость мало–помалу улеглась, сменившись сперва нарывающей, как больной зуб, обидой, а потом чем–то похожим на раскаяние. Несколько минут назад я твердо знала, что я никогда не прощу их за то, что они сделали. Такое просто–напросто нельзя простить. Еще я знала, что, сколько бы времени и сил я не потратила, пытаясь объяснить, что они сделали со мной, и вынудить признать (ну, пусть хотя бы ощутить) свою неправоту — это нас ни к чему не приведет. Спорить и что–нибудь доказывать можно тогда, когда стучишься в дверь, а не в глухую стену. А они и дальше будут верить в то, что поступили правильно… поскольку они искренне хотели мне добра. И все, что я могу сказать, бессильно отлетит от монолита их понятий о добре и зле, их принципов и убеждений.
Я брела вперед и думала — вся беда в том, что, даже разбив руки в кровь, ты не разрушишь эту стену. Даже сорвав голос — никогда не докричишься до глухих.
Это тот бой, в котором мы не можем победить.
Но именно сейчас, сквозь все мое негодование, и раздражение, и боль пробилось столь же несомненное сознание того, что я их все равно люблю. А если так, я поступила хоть и правильно, но все равно — недопустимо. Вот такой вот парадокс… Любовь — как я внезапно поняла — должна быть выше, чем любая логика. Если это действительно любовь. Когда наш разум говорит нам, что борьба бессмысленна, только любовь может заставить нас стучать в глухую стену и кричать, когда наш собеседник глух. Любовь не допускает оправданий и не принимает поражений.